MOSCOWJOB.NET
  ИНФОРМАЦИЯ
статья № 79
   
категория :  ОБЩАЯ
   

 
Москва в XX веке (часть 3)
 

 
Большая Лубянка
На Большой Лубянке, на углу Варсонофьевского переулка, был ресторан Билло, с низким залом, кроме которого были еще две небольшие комнаты; все помещение было скромно обставлено весьма неприхотливой мебелью.
В одной из малых зал прислуживали почтенный лакей Д.Е. Петухов и его сын Ваня. Этот Петухов достоин хорошей памяти не тем большим делом, которое он делал.
 
Скапливая чаевые, Петухов открыл в своей родной деревне школу, сделал свою дочь сельской учительницей, ревностно снабжал школу учебниками, пособиями и особенно помогал бедным детишкам. Частенько я заезжал к Билло вместе со своим другом, архитектором В.В. Иорданом, в годы наших увлечений модерном, то есть в 1901 — 1904 годах Петухов обращался к нам с подписным листом на карандаши или учебники для школы. Как-то заехали поужинать мы с Иорданом, и в этот же зал заехал и И.А. Морозов, в это время уже устраивавший свою картинную галерею. Петухов начал сетовать на плохую поддержку школы сельскими властями — нужен был капитальный ремонт — и просил разрешить дать нам подписной лист. Сбор был очень удачным. В первые дни революции постаревший Дмитрий Егорыч со слезами на глазах говорил с чувством неподдельной гордости о том прекрасном состоянии школы, до какого он довел ее своими неустанными заботами. Вскоре старик Петухов умер.

С.Н. Дмитриев предложил мне составить эскизы на задуманную им переделку Большой Московской гостиницы в первоклассный отель — с западноевропейскими удобствами и комфортом; с рестораном на крыше. Задача была интересная для меня.

Главный существующий большой зал желали иметь в русском стиле, и предоставлялась свобода в оформлении других зал, гостиных, отдельных кабинетов, а также планировалось коренное переустройство кухни с устройством совершенных холодильников и лучшего оборудования. Капиталы на эту затею предоставлялись двумя московскими миллионерами.

Для выполнения проектов мне было предложено предварительно ознакомиться с новыми первоклассными отелями и ресторанами за границей, поездка хорошо оплачивалась.




Ряд эскизов




С увлечением я сделал ряд эскизов. В большом зале я предполагал устроить искусственный коробовый свод под роспись и на задней стене предложил написать Коровину панно на тему из оперы «Садко»9 (картину новгородского торга). Мебель, ковры, люстру и даже посуду — все предположено было изготовить по рисункам, выдержав стиль. Для банкетов и балов я мыслил белый зал московского ампира. В числе небольших зал один я превращал в «мещанский трактир», какие были в Москве в 30—40-х годах XIX столетия: с крашеным полом и половиками, с тяжелой, российского изделия, мебелью по образцам Бидермейера, стены — роспись под обои с цветами по голубому фону и желтыми попугаями, а в окнах должны быть клетки с канарейками, стол покрытый филейной скатертью, на диване подушки с вышитым бисером всадником, на стене гравюры того времени и расцвеченные литографии; обязательные старинные трубки в углу, а в нише небольшая ручная комнатная шарманка; причем двери должны быть с блоком, и не забыты на окнах горшки с геранью. И прейскурант должен быть с виньеткой того времени. За буфетом в этом зале должна стоять стеклянная шифоньерка с чашками и бокалами того времени.

Были и еще оригинальные кабинеты, вроде морского, изображающего пароходную рубку, и т.п.

Эскизы были приняты, нужно было ехать в Гамбург, где только что открылся первоклассный отель «Атлантик». Этот и Лондонский новый отель «Карлстон» должны были научить многому в сооружении образцовой гостиницы. Приходя на работу в Исторический музей, я заходил в зал, где занимались хранители. Там была постоянная биржа коллекционеров и антикваров и своего рода научный клуб. Как-то я видел за столом у главного хранителя А.В. Орешникова изящно одетого, молодого еще, человека, застегнутого на все пуговицы безукоризненного пиджака и в туго натянутых лайковых перчатках; чистое открытое лицо с английским пробором, маленькие усики и клинышком бородка, взгляд был умный, вдумчивый.

— Вот, — сказал Орешников, указывая и называя меня, — кто вам может написать о Москве XVII века.

Это оказался П.П. Вейнер — редактор-издатель журнала «Старые годы», журнала, посвященного старому искусству и быту.





Статья о внешности и архитектуре Москвы




Нужна была статья о внешности и архитектуре Москвы перед Петром. Журнал я уже знал, любил его и, конечно, с радостью написал статью. Затем дал еще несколько статей в журнал. Я бывал у П.П. Вейнера в его богатом особняке на Сергиевской в Петербурге. Сын богатого астраханского рыбопромышленника, он умело тратил свои деньги, и журнал его — огромный вклад в изучение русского искусства. Академия наук правильно оценила это значение журнала, присудив ему, по представлению А.Ф. Кони, золотую Пушкинскую медаль.

В журнале была большая доля эстетизма и восторженного преклонения перед ушедшим бытом.

Возникли такие близкие нам, архитекторам, Общество защиты и сохранения в России памятников искусства и старины, Общество старого Петербурга, [Московское] Археологическое общество открыло Комиссию по изучению «Старой Москвы».

Процветал театр. В Большом «Борис Годунов» с декорациями Коровина, «Орфей» — с декорациями Головина. Это было праздником декоративного искусства. И вдумчивая игра гениального Шаляпина, и сладкозвучный Орфей — Собинов — незабываемы. Лучший период творчества Собинова в эти годы.

Художественный театр ставил «Синюю птицу». Изумительна была не столько мистическая фантазия, сколько оформление спектакля талантливым В.Е. Егоровым. «Жизнь человека» Андреева вызывала волнение публики перед «роком человеческой судьбы», взволнован был и автор, слонявшийся по партеру в своей черной бархатной блузе. Спектаклям предшествовали генеральные репетиции с восседавшим в партере за столом В.И. Немировичем-Данченко и публикой по специальным приглашениям. Цвет литературного и художественного мира и друзей искусства. Горячий обмен мнений — это действительно был праздник.

Для отдыха артистов Художественный театр устроил в подвале дома Обидиной, а затем в доме Нирнзее «Кабаре», где художники Андреев, Клодт и Симов расписали стены наполненными юмором карикатурами на артистический мир. Позднее из этого кабаре выросла «Летучая мышь» Н.Балиева с постановкой не только веселых шуток, но и изящно инсценированных «стихотворений в прозе» Тургенева.





Литературно-художественный кружок




Литературно-художественный кружок, возникший еще в 1902 году, сначала помещался в доме Елисеева в Козицком переулке, над магазином Елисеева, а затем в специально устроенном и хорошо отделанном помещении в доме Вострякова на Большой Дмитровке.Карточные столы размножились. В карты я не играл, но карты я любил и собирал как предмет искусства, как, например, карты, рисованные Ю. Дицем. Всякий раз, посещая различные страны Европы, я привозил колоду-другую интересных карт. И в новом помещении, несмотря на развешанные портреты Федотовой, Ермоловой и на площадке главной лестницы великолепного портрета углем Шаляпина работы Серова, несмотря на сцену, специально устроенную для случайных спектаклей или лекций, стало еще картежнее. Получился игорный дом.

Заедешь иногда послушать, как цветистыми фразами убеждает со сцены Бальмонт о «первородной красоте края Осириса», встряхивая при этом копной своих рыжих волос, пройдешь потом в столовую, где уже набирается народ.

Вон с грузной походкой, плотный Южин держит за руку вертлявого, длинного и худого Алексея Бахрушина, вон вечно юный и жизнерадостный Леонид Собинов, вон полковник П.Н. Казин, непременный посетитель кружка, общий приятель, картежник прожженный, и он уже кричит Собинову: «Леничка, сегодня твоя игра». Но Собинов, не особый охотник играть, увиливает. Зашел поужинать в столовую Серов, сидит насупившись, исподлобья посматривает; подходит Коровин с небрежно повязанным галстуком — и скорей играть.

— Да посиди ты, ера, — обращается к нему Серов. — Опять играть?

— Не могу. Кровь играет! — И в карточную, где и дуются до раннего утра, и платят штрафы азартные игроки.

Постепенно стал я бросать кружок — скучно было там неиграющему и стал для отдыха чаще ходит в симфонические концерты, где стучал дирижерской палочкой В.И. Сафонов, уже передающий дирижерство талантливому Кусевицкому.

Наш Кружок любителей русской музыки справлял свой юбилей блестящим симфоническим концертом в большом Колонном зале Дворянского собрания, закончив теплым товарищеским ужином в ресторане «Прага».





Интерес к изучению русского искусства




Интерес к изучению русского искусства XVIII века захватил меня давно. После первого своего опыта издания «Архитектурных памятников Москвы», где я впервые дерзнул писать об эпохе нашего московского ампира, я глубже стал изучать это интереснейшее время русской архитектуры.

Предложение, сделанное от «Старых годов», углубило мои занятия по истории и археологии Москвы и истории ее архитектуры. Но лишь часа два я мог урывать у своего рабочего дня, да и то вечером. Зато как были приятны эти два часа в тишине кабинета, за книгами. Историческую литературу, книги по археологии Москвы я терпеливо подбирал у букинистов. Захватывал интерес к эпохе.

Адашев, артист Художественного театра, устроил курсы по искусству, где читал, между прочим, и С. Ноаковский, талантливейший рисовальщик. Когда кто-то из слушателей (разнообразного состава) спросил его: к кому бы обратиться за разъяснением архитектуры эпохи ампир, то Ноаковский указал, что в Москве ампир знаю я. Моя жена, также слушавшая лекции у Адашева, передала мне просьбу от группы слушателей: не могу ли я прочесть лекцию о московском ампире? Я предложил, кому это интересно, собраться у меня в любое воскресенье, и я охотно поделюсь тем, что знаю.

Это и было началом моих «ампирных воскресений», как их называли друзья.

Вел я беседы несколько вечеров об архитектуре и декоративном искусстве эпохи, так нас пленившей.

Молодой студент, талантливый, ищущий Юрий Шамурин помогал мне в моих изысканиях в Дворцовом архиве по архитектуре XVIII века — начала XIX века, написал общий очерк о живописи эпохи классицизма. Затем он усердно занялся изучением журналистики тех же годов, о чем было прочтено сообщение с выдержками из наиболее отражающих то время журналов и альманахов.

Художник Н.Н. Николаев, эстетически образованный человек, сделал доклад о балах и модах того времени, а фотограф Певицкий любезно нам переснял модные картинки из старых журналов.

Глубочайший теоретик-музыкант Э.К. Розенов, профессор Московской консерватории, интересный композитор и член нашего Кружка любителей русской музыки, познакомил нас с наивными романсами Фомина и Титова, скрипичными фантазиями Хандошкина и другими своеобразными русскими явлениями той эпохи.




Лекции и дискуссии





Знакомая стенографистка записывала наши лекции и дискуссии. Все было семейно и просто, а главное, интересно и продуктивно. Здесь получил Ю. Шамурин многое для своего образования, набив руку писанием «под Н.Н. Врангеля», под стиль «Старых годов» и, найдя себе издателя в лице Г.В. Балицкого стал писать о подмосковных, старой Москве, о «Культурных сокровищах России»91. Написал книжку о русской живописи Третьяковской галереи и Румянцевского музея, неплохую книжку, я ее издал под маркой «Издания Общества друзей искусств». Недостаток знаний и поверхностный подход к оценкам прошлой архитектуры делали малоценными его плодовитые писания.

Выдумал он вместе с Балицким издавать «Москву в ее прошлом и настоящем» — художественное издание в 12 выпусках, с претензиями, но с плохим выполнением. Издатель Балицкий просил меня дать ему статью об архитектуре Москвы XVIII века; неотступно приставал ко мне до того, что когда я с больной ногой лежал, отдыхая в комнате в Италии на Лаго ди Гарда, я получил письмо опять с просьбой о статье и денежный перевод вперед. Мне не хотелось почему-то быть сотрудником такого базарного издания, но я сдался, написал, лежа на диване, без материала, полагаясь на свою память. А когда статья появилась, редактор «Старых годов» Вейнер укорял меня: «Ну и зачем вам идти в эту литературную полпивную?»

Веселье безумное, беспредельное — девиз Татьянина дня. Этот день — праздник безудержного, своевольного духа, сбросившего повседневную оболочку.

Забыть обычную жизнь, полную мелких забот и умственного напряжения. Забыться. Отуманить голову. Набросить покрывало на все, что мешает. Опьянить себя и веселиться, веселиться, веселиться. Жизнь вдруг теряет здравый смысл, переворачивается вверх дном. Глубокий безумный круговорот подхватывает весь университет, всех студентов. И все кружится, кружится в каком-то фантастическом полубреду, в бешеной вакханалии.

Этот день всеобщего безумия бывает раз в году. Он необходим, как необходимо переживание всякого настроения: иначе жизнь не была бы полна. Это сверхпраздник.

День начинается торжественно — актом в университете. Большая зала.





Темная зелень тропических растений




Темная зелень тропических растений. Ряды стульев. Кафедра. Отсутствие яркого света. Важные лица, звезды, ленты через плечо, мундиры, корректные фраки, профессорская корпорация в полном составе. За колоннами синие воротники студенческих сюртуков. Чинно, строго, невозмутимо. Академическая речь. Речь размеренная, тягучая, без увлечения и без эффектов. Затем университетский отчет. Скоро конец. Студенты начинают перешептываться. Раздача медалей. Туш. Зала подает признаки жизни. Народный гимн. Несмелые крики «ура».

Акт окончен.

Далее действие переносится в трактиры, в пивные, в рестораны средней руки. Теперь все сводится к одному: подготовить почву для праздника своевольного духа. Нет денег, чтобы опьянить себя благородным шампанским. Пьяная водка и мутное пиво — два напитка Татьянина дня.

К 6 час. вечера толпы студентов с песнями направляются к «Эрмитажу». Замирает обычная жизнь улиц, и Москва обращается в царство студентов. Только одни синие фуражки видны повсюду. Быстрыми, волнующимися потоками студенты стремятся к «Эрмитажу» — к центру. Идут группами, в одиночку, толпами, посредине улицы. Встречные смешиваются, группы примыкают к толпе. Толпа растет, расширяется. Впереди ее пляшут два студента, и между ними женщина машет платочком. Все трое выделывают отчаянные па. Сзади толпа распевает хаотическую песню.

Но вот «Эрмитаж». До 5 час. здесь сравнительно спокойно. Говорят речи, обедают. К 5 час. «Эрмитаж» теряет свою обычную физиономию. Из залы выносятся растения, все, что есть дорогого, ценного, все, что только можно вынести. Фарфоровая посуда заменяется глиняной. Число студентов растет с каждой минутой. Сначала швейцары дают номерки от платья. Потом вешалок не хватает. В роскошную залу вваливается толпа в калошах, фуражках, пальто. Исчезает вино и закуска. Появляется водка и пиво. Поднимается невообразимая кутерьма. Все уже пьяны. Кто не пьян, хочет показать, что он пьян. Все безумствуют, опьяняют себя этим безумствованием. Распахиваются сюртуки, расстегиваются тужурки.





Субъекты в цветных рубахах




Появляются субъекты в цветных рубахах. Воцаряется беспредельная свобода. Студенты составляют отдельные группы. В одном углу малороссы поют национальную песню. В другом — грузины пляшут лезгинку. Армяне тянут «Мравал жамиер». В центре ораторы, взобравшись на стол, произносят речи — уже совсем пьяные речи. Хор студентов поет «Gaudeamus». Шум страшный. То и дело раздается звон разбитой посуды. Весь пол и стены облиты пивом.


За отдельным столом плачет пьяный лохматый студент.

— Что с тобой, дружище?

— Падает студенчество. Падает, — рыдает студент.

Больше ничего он не может сказать.

— На стол его! На стол! Пусть говорит речь!

- кричат голоса.

Студента втаскивают на стол.

— Я, коллеги, — лепечет он, — студент. Да, я студент, — вдруг ревет он диким голосом. —

Я. народ. я человек.

Он скользит и чуть не падает.

— Долой его! Долой!

Его стаскивают со стола.

— Товарищи, — пищит новый оратор, маленький юркий студент, — мы никогда не забудем великих начал.

— Браво! Брависсимо! Брависсимо! Качать его! Качать!

Оратора начинают качать. Он поливает всех пивом из бутылки.

— Господа, «Татьяну», — предлагает кто-то.

Внезапно все замолкают. И затем сотни голосов подхватывают любимую песню:

«Да здравствует Татьяна, Татьяна, Татьяна. Вся наша братья пьяна, вся пьяна, вся пьяна.

В Татьянин славный день.

— А кто виноват? Разве мы?»

Хор отвечает:

— Нет! Татьяна!

И снова сотни голосов подхватывают:

— Да здравствует Татьяна!

Один запевает:

Нас Лев Толстой бранит, бранит И пить нам не велит, не велит, не велит И в пьянстве обличает!.

— А кто виноват? Разве мы?

— Нет! Татьяна!

— Да здравствует Татьяна!

Опять запевают:

В кармане без изъяна, изъяна, изъяна Не может быть Татьяна, Татьяна, Татьяна. Все пустые кошельки,

Заложены часы.

— А кто виноват? и т.д.

В девять часов «Эрмитаж» пустеет. Лихачи, ваньки, толпы студентов пешком — все летит, стремительно несется к Тверской заставе — в «Яр» и «Стрельну», где разыгрывается последний акт этой безумной феерии. Там в этот день не поют хоры, не пускают обычную публику, закрывают буфет и за стойкой наливают только пиво и водку прямо из бочонков.




Замечательный режиссер-практик




Он был также замечательным режиссером-практиком, педагогом вокального искусства и сценического мастерства, даровитым художником и, наконец, автором сценариев и оперных либретто.

Будущий певец родился 26 июня 1889 г. в Москве. Обучался в знаменитом Училище живописи, ваяния и зодчества. С семнадцати лет стал серьезно заниматься пением. О впечатлении, которое произвел двадцатитрехлетний Юдин в роли Ленского, свидетельствуют «Новости сезона» от 23 апреля 1913 г.: «Впервые в Большом театре, кроме Собинова, мы услышали и увидели еще одного подлинного Ленского»

Ныне основным источником для суждения об искусстве СП. Юдина являются его немногочисленные фонограммы. В записях 1912—1914 гг., несмотря на молодость артиста, обнаруживаются черты, присущие вполне сформировавшемуся певцу-художнику высокого международного класса. Еще в 1913 г. Юдина приглашали в театр Casino в Монте-Карло, один из лучших театров мира, где тогда блистали Шаляпин, Смирнов, Липковская, Бакланов, Карузо, Ансельми, Титто Руффо. Из-за присущей ему скромности Юдин отказался от предложения, считая себя не готовым выступать на столь высоком уровне. Среди русских теноров амплуа tenore di на 1914 г. Сергею Петровичу Юдину приличествует место рядом с артистами, составившими славу русского искусства, — Дмитрием Алексеевичем Смирновым и Леонидом Витальевичем Собиновым. В его репертуаре выделяются такие сложнейшие в вокальном и сценическом плане роли, как Фра-Дьяволо в одноименной опере Д.Ф.Э. Обера, Звездочет в «Золотом петушке» Н.А. Римского-Корсакова, заглавная партия в «Лоэнгрине» Р. Вагнера.

Большое значение для быстрого становления артистической индивидуальности Юдина как и артистическая. С 1948 г. вплоть до кончины (5 июля 1963 г.) он вел преподавательскую работу в должности и.о. профессора (профессорское звание он получить не мог, так как не имел диплома о высшем образовании). Он автор не потерявших своего значения книг «Певец и голос» (1947 г.) и «Формирование голоса певца» (1962 г.), в которых отразился его артистический и педагогический опыт.




Большой театр




По возвращении в Большой театр в 1920 г. артист зарекомендовал себя и как талантливый режиссер. В 1921 г. из ансамбля молодых артистов он создал и возглавил «Экспериментальный театр» — филиал Большого. Позднее к режиссерской деятельности Юдин возвращался дважды — в 1933—1934 гг., работая с молодежью Большого театра, и в первые военные годы — в 1941 —1942 гг., будучи фактическим художественным руководителем филиала Большого театра, действовавшего в Москве.

Юдинские мемуары — это прежде всего весьма личный, исполненный душевной чистоты и искренности рассказ артиста, человека простого и одновременно утонченного, взыскующего истину и красоту. С большой любовью пишет артист о своих современниках — коллегах, в том числе и таких великих певцах, как Дмитрий Алексеевич Смирнов и Федор Иванович Шаляпин. В «Моих воспоминаниях» ощущается одаренность живого, увлеченного рассказчика. Это рассказ москвича, изложенный простым и ясным, сочным и образным московским языком, столь характерным носителем которого был выдающийся артист.

Полная рукопись воспоминаний СП. Юдина хранится в собрании художника А.В. Николаева, из которой для данной публикации были отобраны первые три главы. К сожалению, из-за ограниченности объема пришлось пойти на значительные сокращения глав «Первые успехи» и «На подъеме»; в главе «Шаляпин» купюры сведены к минимуму. До настоящего времени из мемуаров Юдина в печати появлялись лишь отрывки воспоминай о Шаляпине. И не вызывает сомнения, что публикация новых фрагментов «Моих воспоминаний» Сергея Петровича Юдина — одного из крупнейших деятелей отечественного музыкального театра первой половины XX в. — обогатит наши представления о культурной жизни современной автору Москвы и России.

Когда моя мать что-нибудь шила — до замужества это была ее профессия, — то она часто пела. Голос у нее был высокий, легкий и теплый. Пела она, должно быть, с большим чувством, и мне, совсем еще маленькому, очень нравилось ее пение. Я и сам многие песни пел вместе с нею, и занятие это доставляло мне какое-то особое удовольствие. Но, кажется, больше всего любил я песню о разбойничках, в которой пелось:

Среди лесов дремучих разбойнички идут, в своих руках могучих товарища несут.




Стальные мечи




Носилки не простые, из ружей сложены и поперек стальные мечи положены. На них лежит сраженный сам Чуркин молодой, — он весь окровавленный к с разбитой головой.

Еще пели мы «Выхожу один я на дорогу» или «Среди долины ровныя», которую очень любил мой отец; но, пожалуй, самой любимой его песней была колыбельная: «Спи, младенец мой

прекрасный» , которую мы частенько певали все вместе по вечерам, когда счастье особенно тепло согревало наш скромный семейный очаг. Можно ли когда-нибудь забыть то счастливое, безмятежное время, которое называется детством!

Помнятся поздние летние сумерки. Вдвоем с матерью сидим мы у широко, раскрытого окна нашей маленькой и бедной квартиры и ждем отца. Уже поздно, а его почему-то все нет. Тихо напеваем задумчивые, протяжные песни. Тоскливо и жутко наше одиночество, жмусь к ней к матери поближе, а отца все нет.

Еще будучи мальчиком, я почувствовал большую любовь к музыке. Однако в театре до юношеского возраста бывать почти вовсе не приходилось. Когда же удавалось услышать музыку, я слушал ее с каким-то необъяснимым трепетом. В воображении возникали фантастические, чудесные картины, а в них действовали герои, свершающие подвиги. И мне самому хотелось быть подобным им. От музыки часто будто мурашки пробегали по спине. Когда на улице случайно встречались солдаты, идущие под музыку, я загорался и готов был следовать за ними хоть на край света!

«Демон» был первой оперой, которую я услыхал; во мне навсегда запечатлелся восторг, испытанный тогда. Я до сих пор питаю благодарность к человеку, взявшему меня с собой в Большой театр. Сидели мы в амфитеатре партера, стоили по два рубля и пятьдесят копеек. Тогда казалось, что это очень дорого.

Этот спектакль сыграл огромную роль в развитии во мне любви к пению. Я очень долго после него распевал мелодии из «Демона», конечно, сплошь перевирая их. Я пел их в поле, в лесу, и если в помещении, то предпочтительно в таком, которое имело хороший, гулкий резонанс. Я чаще стал бывать в театре и по преимуществу на опере.






Счастливое время




Счастливое то было время: какую фантастику я рисовал себе за занавесом, отделявшим сцену от зрительного зала! Артисты представлялись мне какими-то особыми существами, почти полубогами! Мне нравилось прийти в театр пораньше, чтоб предвкушать наслаждение подольше посидеть в уютном кресле. По окончании спектакля так не хотелось уходить! У моего отца был знакомый человек, служивший приказчиком в нотном магазине. Он что-то должен был отцу, но долга не отдавал. В один прекрасный день он отдал долг, но не деньгами, а нотами. Благодаря такому случаю я получил свои любимейшие арии: «Меж горами ветер воет», «Невольно к этим грустным берегам», «Куда, куда вы удалились»4 и кое-что еще. Вот с этого-то дня и началось мое прозрение.

Сначала я в нотах ничего не понял, но опять случайно сложившееся обстоятельство помогло мне выйти из затруднения. В то время в Комиссаровском техническом училище, где я учился, стали давать уроки пения. Большинство моих товарищей по классу отнеслись к ним без внимания, поэтому их скоро отменили. Но я успел заинтересоваться ими и очень быстро понял, что такое ноты. Время шло. Жили мы тогда на Антроповых ямах, в Самотечном переулке, и только что переехали с одной квартиры на другую: переезд был невелик, всего с одной стороны переулка на другую, напротив. Новая квартира была невелика, но светлая, оклеенная новыми обоями, казалась много уютнее и лучше прежней, довольно темной и сырой, помещавшейся в полуподвальном этаже; там потолок был сводчатый, а пол обит клеенкою, сырые, оштукатуренные стены снизу были околочены досками для меньшей сырости. В комнате, где жили я и брат мой, стояла специально поставленная чугунная печка, и несмотря на то, что она в зимнее время накалялась докрасна, в квартире нашей было сыро. Это случилось осенью, 23 октября 1906 года. В ясное, солнечное утро сидел я за столом и завтракал, пил кофе.

Алчевский весьма поощрял мои занятия живописью и частенько говорил, что я «талантливый художник и пока еще плохой певец». Мне это не очень нравилось, потому что я уже не в шутку занимался пением, а живопись мало-помалу отходила на второй план.





Разговор с родителями




Поговорил с отцом и матерью, которая решила: «Что ж! Если недорого, попробуй взять несколько уроков».

Недолго думая, я вырезал объявление и пошел по напечатанному в нем адресу. Алчевский удивился моей молодости. Мне было семнадцать лет, на вид же можно было дать и меньше. плату за уроки. Я сразу понял невозможность для меня таких расходов, и с большим трудом мне удалось уговорить его заниматься со мной два раза в неделю с месячной платой в 20 рублей. Тотчас же я получил учебник, сочиненный профессором, за который пришлось немедленно заплатить. Но я был очень счастлив, что удалось устроиться учеником к профессору, и в достаточно умиленном настроении вернулся домой. Обстоятельства сложились так, что я неожиданно прервал свои занятия в самом начале, через два месяца. потому, что у меня не оказалось денег. Учебный год кончался. Зная тяжелое положение моей семьи, Додонов пробовал найти какого-нибудь мецената, могущего помочь мне в материальном затруднении, но его старания так и не увенчались успехом. Если и давали, то смехотворные гроши. Я поехал к дяде в деревню отдыхать и там, попев на воздухе, очень сильно простудился. Болезнь обрушилась на голос, он исчез, как будто его и не было. Болезнь тянулась очень долго, и, не дождавшись выздоровления, я начал петь.

Лето прошло, опять начались занятия, но голос мой, надорванный болезнью, не восстанавливался. Профессор бился, бился, чтобы помочь, но ничего не вышло. Я чувствовал, что он запутался и не знает, что делать. Я от него ушел.

Оставшись без поддержки, я стал самостоятельно искать выхода из сложного, запутанного состояния. В это время счастье мне помогло. В Москву приехал на гастроли итальянский певец Ансельми, знаменитый тенор. Во что бы то ни стало я решил послушать его и постараться понять, как он поет. Мне удалось достать билет на самый дальний ряд галерки и совершенно сбоку. Не беда! Конечно, ничего не видно, но слышно хорошо. Шла опера «Ромео и Джульетта». Прослушав первую картину, в антракте я высмотрел с галерки пустое место в партере и рискнул спуститься вниз.


Надменная публика


По моему виду сразу можно было понять, что я галерошник, и я почувствовал себя очень неловко в фойе внизу среди шикарной и надменной публики. Однако, набравшись смелости, я с важным, независимым видом вошел в партер, не сразу нашел намеченное сверху место и сел. Я оказался между дамою и господином, которые удивленно и с недоверием поглядывали на меня. Заметив это, я понял необходимость рассказать им, кто я такой и почему так неожиданно оказался сидящим между ними. Должно быть, я смущался, рассказывая им, что мне необходимо поближе посмотреть, как он дышит, как открывает рот, но, кажется, меня не осудили и поняли. Весь спектакль я высидел внизу, правда, волнуясь и робея при приближении капельдинера.

Второй раз я услыхал Ансельми в «Риголетто». Здесь он меня сразил и озадачил уже в Балладе в первой сцене. Он так размашисто и просто шел наверх, что я совершенно не заметил проклятых «переходных» нот. Их не было, все было ровно от низа до верха! А на верхах такой был блеск, такая полная непринужденность и свобода, каких я никогда ни у кого не наблюдал! Казалось, певец пришел с другой планеты, настолько было непохоже его пение на пение других, уже знакомых мне певцов. Моему восторгу не было предела! Прекрасную, но чуждую манеру певца я, словно чудом, сразу уловил, как обезьяна, бессознательно, и на другой же день пел так, как никогда еще не пел! Пожалуй, ни один учитель не дал мне такого мощного и верного урока, как эти два незабываемых спектакля!

И самым знаменательным явилось то, что это помогло мне иметь первую, счастливейшую в жизни победу. Вскоре после этого, весной 1910 г., я имел пробу в Большом театре, результат которой затмил мои мечты! Придя в контору Московских Императорских театров , я робко подошел к столу какого-то чиновника и спросил: «Скажите, как мне поступить? Я записался на пробу и до сих пор не получил уведомления. Когда явиться?»
Тот, как мне показалось, удивленный, окинул меня взглядом с головы до ног и вместо ответа спросил: «На пробу? Вы?! Куда же, в хор?» «Нет! — ответил я, — в солисты!» «Ах, вот как! — удивился тот. — Так видите ли, дело вот в чем. Повестка, верно, не дошла до вас, а между тем ведь пост кончается. Сегодня происходит последняя проба. Идите поскорее в театр, возможно, что и вас послушают!»





В театре, на сцене




В театре, на сцене, действительно происходила проба. Меня не отказали вписать в очень длинный список певцов и певиц, записанных заранее. Я был последним. Когда я спел и проба кончилась, ко мне подходили с вопросом: не я ли пел из «Вертера»? Меня хвалили, но яснее, чем слова, мне говорили глаза людей, глядевших на меня, что я могу не сомневаться в победе.

На другой же день пошел я узнавать о результатах пробы. Я нашел режиссерскую, наполненную людьми, пришедшими, подобно мне, узнать о результатах. Я не вошел туда, остался в коридоре и начал терпеливо ждать, что будет дальше.

Вдруг показался главный режиссер. Он шел по коридору, направляясь в режиссерскую. Поравнявшись со мной, взглянул, остановился: «Вы что?» «Пришел узнать, какое я оставил впечатление». «Какое впечатление? — Он посмотрел на меня внимательно. — О, хорошее».

Сознание словно помутилось, кровь бросилась в лицо, и я почувствовал, что мне стало жарко. Затем мне была назначена проба с оркестром. И вот настал счастливый день! День первой артистической победы! В хорошем, спокойном настроении я пошел в театр. Когда настал антракт, сначала пела певица. Она как будто не произвела особенного впечатления. Потом был мой черед.

Я закончил петь. Но что же это? Что случилось, что значит этот шум?! Смотрю не понимаю: оркестр встает и хлопает, стучит смычками по пюпитрам. О, этот характерный стук! Как странно он ударил в сердце. Почти без чувств стою и кланяюсь.

До гроба мне не позабыть того счастливого мгновения, тот лучезарный день! И я не шел домой, нет! Я летел на крыльях! В кармане у меня нашелся двугривенный. Я нанял извозчика и с шиком подкатил к родному домику. А в окна с вопросом и удивлением глядели на меня отец и мать.

Радостный день мы решили отпраздновать шампанским. Мать купила две бутылки ситро, и мы распили его под радостные пожелания успеха в будущем. Успеха без конца!
Контора Московских Императорских театров помещалась в казенном доме на углу Кузнецкого переулка и Большой Дмитровки. Насколько помню, сама контора была невелика и умещалась в нескольких комнатах первого этажа, вся остальная часть которого, а также весь верхний, второй этаж, служили квартирами управляющему театрами и его помощнику.




Богатые квартиры




Квартиры были хорошими, богатыми, с большими окнами, с высокими потолками, и обстановка их была великолепной. Управляющим был некто фон Бооль, которого я видел только раз, будучи приведен к нему его помощником после моей удачной пробы. Вскоре он получил отставку от должности.

Должность управляющего конторой, как она официально называлась, фактически сводилась к управлению Московскими казенными театрами — Большим и Малым. После отставки фон Бооля управляющим был назначен его помощник Сергей Трофимович Обухов. Об этом человеке, сыгравшем довольно значительную роль в моей судьбе, хочу я вспомнить и рассказать. Во всяком случае, с первой нашей встречи Сергей Трофимович сразу проявил не только внимание, но и большое расположение ко мне. Мой голос и пение ему понравились, и в дальнейшем он взял на себя обязанности «крестного», конечно театрального, и называл меня обычно «тезкой» и «крестником».

Сергей Трофимович Обухов был из дворянской аристократии. Породистый, матерый зубр, и внешностью своей и характером он представлял из себя чрезвычайно колоритную фигуру. Большого роста, солидный, но не толстый, еще не старый, со строгим, серьезным лицом, он производил внушительное впечатление. Он был брюнет, лицо смуглое, с черной бородой и усами, всеми своими чертами напоминало какого-то испанского вельможу, сошедшего с портрета старинного художника, недоставало только соответствующего стильного костюма. По-видимому, Обуховы, как потомки старой дворянской фамилии, были богаты. Под Москвой у Сергея Трофимовича было небольшое именьице рядом с имением его брата Бориса Трофимовича. В домашнем быту все было поставлено на аристократическую ногу, и, я сказал бы, как-то не по-русски. В семье Сергея Трофимовича, имевшего супругу и дочь, все было насыщено духом благородства и воспитанности, чувствовалось равнение на высшие круги общества. По убеждениям своим Обухов был монархист.

Кем он был по профессии? Не знаю. Он сам рассказывал, что в молодости готовился стать профессиональным певцом, учился в Италии, потом приехал в Россию, попробовал выступать, но из этого ничего не вышло, потому что он так волновался, что не мог петь.




Пение в домашнем обществе




Пришлось отказаться от мысли стать артистом. И вот он управляет театрами, но сам немножко продолжает петь в домашнем обществе. Его энтузиазм по отношению к искусству был совершенно искренним и очевидным. Особенно он преклонялся перед Шаляпиным. Сергей Трофимович предпринял шаги в поисках мецената, могущего оказать мне материальную поддержку до того времени, когда я начну работать на сцене.

И он нашел такого мецената. Это была княгиня Лобанова-Ростовская, Вера, не помню, Николаевна или Алексеевна, очень богатая и важная старуха, фрейлина двора Ее Величества императрицы-матери. Княгиня жила больше за границей, но в описываемое время находилась в Москве. Мы поехали к ней на Собачью площадку, где у нее был свой дом, старый и из-за бесчисленных пристроек, потерявший какой бы то ни было стиль. Нам отперли калитку, подъезд был во дворе, и мы вошли. По длинной анфиладе комнат по мягкому ковру мы следовали в сопровождении лакея, одетого в ливрею. Что первым бросалось в глаза, так это был мрак, потому что шторы окон везде были приспущены, и в этом мраке неясно чувствовалось богатство и тяжелая роскошь обстановки. И эта антикварная, старая роскошь создавала впечатление, что мы вдруг очутились в далеком прошлом, шагнув по крайней мере на сто, если не больше, лет назад. Пока мы шли по комнатам, мы никого не встретили. Какое-то заснувшее царство, отдыхавшее в полумраке и в полной тишине. Наконец мы вошли в комнату, немного душную, в мягких коврах, с тяжелыми портьерами, и такую же, как все другие, темную. В глубине кресла сидела хозяйка, было невозможно разглядеть как следует ее лицо, но, видимо, она была старая. Мы подошли, учтиво приложились к ручке, и началась беседа. Сначала говорили по-русски, и Сергей Трофимович рассказал ей про меня, про пробу в театре, причем особенно подчеркивал, что оркестр Большого театра, несмотря на запрещение, мне аплодировал — устроил овацию. Княгиня негромким, старческим, но мягким и приятным голосом задала мне несколько вопросов, причем было заметно, что говорить по-русски ей нелегко. Сергей Трофимович объявил ей, что он мой «крестный», и очень деликатно просил ее быть «крестной матерью».





Старый гусляр




Мне он представлялся похожим на старого гусляра с картины Васнецова. Моя идея понравилась, особенно Сергею Трофимовичу, не согласившемуся с мнением, высказанным кем-то, что внешность старика и молодой голос не вяжутся. «Вот это-то и хорошо! — сказал он. — Пусть юношеским, свежим голосом поет старик — Баян!» Я твердо выучил музыку, сопровождающую песни Баяна, чтобы она точнейшим образом совпадала с движениями моих рук при игре на гуслях, и это мне вполне удалось. Первые впечатления от атмосферы кулис и артистических уборных имели особенную остроту, и прежде всего в этой специфической атмосфере обоняние улавливало густой и сильный запах грима. От парика и бороды, от лака, которым она приклеена к лицу, от гримировальных красок шел этот запах, не похожий ни на какой другой. Грим старика Баяна получился хороший, убедительный и всем понравился. В Миловидове, как называлась дача Сергея Трофимовича, я познакомился и некоторое время дружил с его племянником Колей Обуховым, очень талантливым юношей, почти моим сверстником. Там же встретился я и познакомился с двумя девушками, племянницами Обухова по другому брату; они чудесно пели дуэтом и особенно хорошо, с огромной выразительностью, с горячим темпераментом пела цыганские романсы и итальянские песенки одна из сестер — Надя. Ее теплое, бархатное, особенно на низах, меццо-сопрано, гармонично сливавшееся с аккомпанементом гитары, производило чарующее впечатление на окружающих.

Наверное, по праву «крестника» мне приходилось бывать у Сергея Трофимовича. Неоднократно я ездил на Подсолнечную к нему на дачу, где он с самодовольством показывал мне, как художнику, свой дом, выстроенный в шотландском вкусе, с балкончиками, с башенкой. Перед глазами расстилался прекрасный, широкий вид, на горизонте которого блестело Сенежское озеро. Это была Надежда Андреевна Обухова, позднее замечательная наша певица.

В Подсолнечной по Николаевской железной дороге, вблизи которой находилось Миловидово, на открытии новой школы Сергей Трофимович устроил концерт своими силами.




Подготовка к концерту




Мы старательно готовились к нему. Выступали в нем сестры, я и сам Сергей Трофимович, между прочим, спевший со мною итальянский дуэт. Как будто выступал и еще кто-то, но я совершенно не помню кто. Моя служба в театре началась первого февраля 1911 года. Тогда мне и молодому баритону Володе Дубинскому было предложено в течение трех месяцев при небольшом месячном вознаграждении проявить свои способности на сцене. Таким образом, без традиционного дебюта я несколько раз выступил в «Руслане и Людмиле» и в «Садко». Выступления мои, по-видимому, были признаны удачными, и мне был предложен контракт сразу на три года на ежегодно повышающихся и достаточных для начинающего певца условиях. После летних каникул я стал готовиться к выступлению в партии Синодала в «Демоне».

На одной из репетиций был Сергей Трофимович; он встретился со мной на сцене после того, как я уже окончил свою роль, и руки мои были грязные от ползания по сцене во время ранения и смерти Синодала. Поэтому я не подал ему руки, когда он протянул мне свою, и объяснил ему, что руки мои грязны. Но он, не опуская своей руки, сказал мне: «Грязных рук не может быть у человека, занимающегося искусством!» Мы тепло пожали друг другу руки.

Однако с каждым спектаклем накапливая опыт, я стал осваиваться со сценической игрой, тем более что «Демон» шел очень часто и Синодала предоставили мне в монопольное исполнение. Точно так же Баяна и Индийского гостя я пел бессменно один — никаких «очередей» в то время не практиковалось. Прошел сезон, в течение которого я выступил в своих трех партиях тридцать раз. Летом в моей жизни произошло очень важное событие: я женился15. Начали новый сезон, и я остро почувствовал, что замедленный темп работы в театре становится невыносим для меня. Мне мучительно хотелось петь все новые и новые партии. Бесконечно повторяющиеся Синодалы, Баяны и Индийские гости надоели, я чувствовал раздражение и неудовлетворенность. Наверное, я был несносен в то времяи очень отравлял жизнь своим близким, особенно жене. И вот настал счастливый день признания и победы когда я впервые запел Ленского.





Первое выступление




Мое первое выступление в «Онегине» готовилось довольно долго и внимательно. Со мною занимались большие мастера. Владимир Аполлонович Лосский, талантливейший оперный режиссер, быть может, самый лучший из всех, с которыми мне приходилось встречаться в работе, был в то же время замечательным учителем сцены. Сам оперный певец и исключительно талантливый характерный актер, он отлично понимал специфику оперного актера. Поэтому он никогда не приносил в жертву сценическому действию основного — искусства певца, что не мешало ему добиваться отличных результатов в актерском отношении. Спектакль был назначен в праздник, днем. В каком-то блаженном и торжественном настроении, не спеша пошел я в театр. Все происходившее после этого прошло передо мной как бы в тумане. Начиная от пожеланий, слов ободрения, все создавало особенное, непередаваемое словами восприятие окружающей действительности. Первое, что выбило меня из полугипнотического состояния и хорошо запомнилось, произошло после того, как я окончил арию признания в любви. Это был долгий взрыв рукоплесканий, необыкновенно долгий, прервавший ход действия и вернувший меня к осознанию происходящего. Долго стояли мы, я и моя Ольга — Павлова16, друг против друга без движения, ожидая, когда затихнут аплодисменты и можно будет продолжать.

Вернувшись в театр к новому сезону, я рассчитывал на более интенсивную и содержательную работу, но ошибся. Опять пришлось петь Синодала, Гостя, а Ленского не давали, несмотря на проскользнувшую в печати заметку, что я буду его петь в абонементных спектаклях. Однако, почувствовав себе цену, я уже не мог терпеливо и молча переносить тоскливое бездействие, терпел еще полгода, потом решил уйти в другой театр. Однажды ко мне домой приехали весьма солидные и важные военные. Они просили меня участвовать в благотворительном спектакле, устраиваемом в Большом театре. Я согласился. Оказалось, что это было устроено Сергеем Трофимовичем, решившим включить меня в этот спектакль. Пойти должна была опера «Фра-Дьяволо» с Собиновым в заглавной роли.




Партия Лоренцо





Я быстро выучил партию Лоренцо. Сергей Трофимович послушал арию и остался чрезвычайно довольным. После успешных репетиций меня включили в состав, на репертуарной доске я увидел свою фамилию, и вдруг совсем перед спектаклем она оказалась зачеркнутой и над нею стояло имя другого артиста. При случайной встрече со мной этот артист, как бы извиняясь, сказал мне, что Собинов просил его участвовать в спектакле и он не мог ему отказать. Мне стало стыдно за положение, в которое меня поставили. Почувствовав обиду, я немедленно пошел к Обухову. Мой разговор с ним не удовлетворил меня. Оказывается, он был бессилен перед желанием премьера, чтоб я не пел в этом спектакле и пел бы другой. ее слова: «Вот видите, какой успех! А вы волновались!» Я почувствовал пожатие руки и тем же ответил ей.

Успех самого начала превзошел все мои ожидания. От неожиданности я даже почувствовал какую-то растерянность. В антракте за кулисами меня поздравляли с успехом. Дальше все пошло, должно быть, еще лучше, но то же ощущение потускнения всего не относящегося к действию не покидало меня и на минуту.

После знаменитой арии перед дуэлью я опять имел большой успех, сопровождавшийся долгими и дружными аплодисментами. После дуэли вызовы были горячими, и чувствовалось, что весь театр захвачен «дебютом, что искренность его переживаний дошла до публики».

Успех был полный, триумфальный! Газеты, вышедшие на другое утро, в восторженных и длинных рецензиях и заметках возвестили о полном успехе моего первого Ленского.

Через день газеты сообщили о моем уходе в другой театр. Черта была подведена, один период жизни закончился и начинался другой.

Театр, в который я ушел из Большого театра, был частным предприятием и назывался «Оперой СИ. Зимина». Этот театр находился в двух шагах от Большого и являлся серьезным его конкурентом. Правда, материальные возможности его были меньше и постановки его по богатству своему были скромнее, но состав труппы, если исключить двух-трех гастролеров, поющих в Большом театре, пожалуй, был сильнее и интереснее, чем в казенном театре. Да это и понятно, потому что Зимин делал упор именно на артистический состав своей труппы.




Преимущество частной оперы




Кроме того, преимущество частной оперы заключалось в том, что она была более подвижной в смысле разнообразия репертуара и несравненно чаще и смелее ставила новые оперные произведения. Вообще, казенная сцена была в достаточной степени консервативной, и устойчивость ее положения, независимость от материальной стороны дела создавали обстановку для жизни, застывшей в раз и навсегда установленной форме. Все там было благопристойно и чинно, табель о рангах покоилась на незыблемых основаниях. Иное дело было в частной опере. Там основной интерес базировался на составе исполнителей, артисту открывался широкий простор для интенсивной работы. Мало того, переход в этот театр давал значительное материальное преимущество; и несмотря на то, что при окончательном расчете в Большом театре у меня удержали значительную по тому времени денежную премию, полученную мною после успешного выступления в партии Ленского, я никакого материального затруднения не почувствовал. Взял аванс и уехал отдыхать к дяде в деревню вместе с моей семьей. Припоминаю, что перед тем, как подписать со мною договор, Зимин попросил меня петь ему несколько арий, и только после того, как я по его просьбе спел каватину Фауста, он с полным удовлетворением охотно подписал со мною договор на два года. Верхнее «до» в каватине Фауста являлось для него критерием при оценке достоинств тенора.

Ушел из Большого театра я с легким сердцем, без всякой обиды, без сожалений и с хорошими воспоминаниями о своих победах. Правда, в Большом театре никто не ожидал моего неожиданного ухода, и особенно он огорчил моего «крестного» Сергея Трофимовича, который счел его за черную неблагодарность по отношению к нему. Пожалуй, он был прав в своей обиде, но что же делать, я тоже по-своему был прав в своем желании быстрее жить и больше работать.

Расставшись с Большим театром, в какой-то мере я расставался и с Собиновым. Конечно, он был моим учителем, я очень много его слушал, и мне он очень нравился — особенно вначале, позднее меньше. Он очень хорошо отзывался обо мне, что я неоднократно слышал от многих лиц.





Большой театр и Собинов




И вот я ухожу своей дорогой — прощай Большой театр и Собинов! Началась новая полоса моего развития, началось движение по непроторенной, неизведанной, но по собственной, самостоятельной дороге.

Во время летнего отдыха я очень крепко выучил и впелся в партии, в которых мне предстояло выступить. Мой голос находился в наилучшем состоянии, с полной свободой и легкостью преодолевая все трудности изучаемого репертуара. Даже партия Леопольда в опере «Жидовка» с ее необычайно высокой тесситурой не представляла для меня трудностей. Уверенность в своих силах была у меня безграничной, настроение самое боевое! Чувствуя себя во всеоружии, я с воодушевлением шел навстречу предстоящей работе.

Летние каникулы приближались к своему окончанию, и вдруг, в один мрачный, какой-то зловещий вечер, подобно тревожному набату, разнеслась весть о том, что Германия объявила войну России! Невозможно забыть всеобщей подавленности и растерянности, овладевших, казалось, всем русским народом. Гроза разразилась как-то неожиданно, и силы врага пугали. Застоявшаяся жизнь под воздействием страшного. удара вдруг всколыхнулась, забурлила, все отошло на второй план, все потеряло свой смысл и сделалось никчемным. Люди ни о чем не думали и не разговаривали, как только о войне, о мобилизации, о начале кровопролития. В сущности, большинство не знало и не понимало, почему и из-за чего началась война, но факт налицо — война объявлена!

В конце прошлого сезона я напевал пластинки для немецкого граммофонного общества «Бека-рекорд». Из-за несовершенства случайно установленной звукозаписывающей аппаратуры запись оказалась не вполне удачной. Я ее забраковал с намерением перепеть. Но немцам я понравился, и они уговаривали меня в течение лета приехать в Берлин, чтобы там записаться с большими техническими удобствами. Считая необходимым готовиться к предстоящему сезону, я отказался от этой поездки. Видно, не судьба было оказаться мне в Германии во время начала войны.

Помню, когда я возвращался в Москву, в поездах железных дорог происходила невообразимая сумятица и неразбериха. Народ метался, все куда-то ехали, суетились, и разговоры слышались только о войне.




Театральный сезон




Кто-то из моих соседей, разговорившись со мной, узнал, что я еду работать в театр, и высказал сомнение о возможности открытия какого бы то ни было театрального сезона. «Какой теперь театр! Война!» — сказал он. Однако его предположение не оправдалось. Немцы вторглись в Польшу, и вся Варшава оказалась в Москве. Пожалуй, никогда не было в театрах Москвы такой богатой, блистающей драгоценностями публики, как в тот памятный военный год! Театры были полны, партер сверкал бриллиантами: вся богатая часть Польши, и особенно Варшавы, переселилась в Москву!

хороших певцов, относился к работе, я имею в виду репетиционную работу, как-то по-другому — не так, как это было в Большом театре. Там чинно и спокойно шли спектакли и как бы между прочим проводились репетиции, а здесь центр тяжести в работе сосредоточивался на интенсивной подготовке новых постановок и возобновляемых спектаклей, и этим ежедневно были охвачены все члены большого и разнородного коллектива. Незанятых не было, все были загружены в полной мере, скучать и ждать работы, как видно, не приходилось никому, ненужных, излишних людей, в том числе и артистов, не было. Не прошло много времени, как после первой удачи в «Капитанской дочке» я уже пел.

Открывшийся сезон оказался для меня одним из самых продуктивных в моей артистической жизни: семь новых интереснейших партий обогатили мой репертуар!

К открытию сезона усиленно репетировали новую постановку — оперу Ц.А. Кюи «Капитанская дочка», в которой мне была поручена роль Петруши Гринева. Работа на новом месте, в окружении других людей довольно резко отличалась от работы на казенной сцене. Здесь все было в движении, жизнь бурлила, и, вовлеченный в этот бурный водоворот, я чувствовал себя вполне удовлетворенным. Весь состав труппы, в которой было немало

Джеральда в «Лакме». Эта эффектная, высокая по тесситуре и выигрышная партия оказалась весьма подходящей к моим данным, она принесла мне большой успех и в полной мере укрепила мое ведущее положение в труппе.




Выступления в операх




Вскоре последовали мои выступления в замечательных, полезнейших для певцов операх Верди — в «Травиате» и «Риголетто». Что касается Альфреда в «Травиате», то он сразу пошел, что называется, без сучка и без задоринки. Как-то, когда я находился в театре, меня отыскал Маслов, имени и отчества которого я не помню, хотя мы, артисты, величали его не иначе как по имени и отчеству, потому что он являлся как бы вратарем кабинета «самого», как он говорил, то есть Сергея Ивановича Зимина. Маслов исполнял обязанности ближайшего человека, подручного нашего хозяина, и от него многое зависело. Так, например, если кому-либо из артистов нужно было поговорить с Сергеем Ивановичем по какому-нибудь щекотливому вопросу, то прежде, чем идти к нему в кабинет, он непременно осведомлялся у Маслова: «В каком настроении Сам?» И если Маслов не советовал входить, свидание откладывалось до более благоприятного момента. Так вот этот самый Маслов, найдя меня, передал мне просьбу Сергея Ивановича зайти к нему в кабинет. Помещался этот кабинет на том же этаже, в котором располагался партер театра. В «нижнем», как его называли, фойе имелись две изолированные комнаты: одна побольше, без окон и другая, смежная с ней, совсем маленькая, с единственным окном, выходившим на улицу. Первая комната, кроме обычной мягкой мебели у одной из стен, имела нечто вроде маленького возвышения, на котором находилось большое мягкое кресло, «трон» Сергея Ивановича. Эта комната была увешана эскизами декораций, портьерами — в ней было уютно, но тесно. Вторая комната вмешала в себя письменный стол перед окном, большое кресло перед ним и сбоку стола, ближе к двери, еще кресло, предназначавшееся для принимаемого; как будто больше ничего и не было, если не считать всякой всячины, висевшей на стенах.

В сопровождении Маслова я вошел в первую комнату, которая была пуста. В маленькой комнате в своем кресле сидел толстый Сергей Иванович, объемистый живот его покоился на коленях. Я вошел, поздоровался и остановился: сесть было не на что. «Сам», видимо, был в очень хорошем настроении.




Приезжие гостролеры





Говорил он, скорее, низким и несколько гнусавым голосом, причем произносил слова не совсем внятно, как бы мял их, из-за чего казалось, что его языку тесно шевелиться во рту.Поздоровавшись со мной, Зимин сразу обратился ко мне с вопросом:
какую партию хотел бы я спеть? Я ответил, что хотел бы спеть Надира в «Искателях жемчуга». Обычно она шла только для приезжавших иногда итальянских гастролеров, а в Большом театре главным образом с участием Собинова и Смирнова. В вокальном отношении партия была у меня готова, и я чувствовал, что она мне исключительно по голосу; образ страстного, мечтательного Надира казался мне близким и понятным. Я с большим воодушевлением стал готовиться к предстоящему ответственному выступлению. Опера прошла с большим успехом, дружно подтвержденным и отзывами в печати. Это была вторая моя победа, подобная той, которую я имел при первом выступлении в «Онегине». В каждом повторном спектакле мне неизменно приходилось повторять романс Надира. Начиная с этой партии, меня стали встречать аплодисментами при первом выходе на сцену.

Особенно запомнилось мне полученное тогда мною, очень тронувшее меня подношение — это был большой лавровый венок, на зеленой муаровой ленте которого было вытеснено золотыми буквами: «От галерошниц».

По окончании спектакля ко мне в уборную пришел Маслов с просьбой Сергея Ивановича Зимина зайти к нему после того, как я разгримируюсь и переоденусь. Я исполнил его просьбу, зашел к нему в кабинет, где он, сидя в своем кресле, пожал мне руку и, по-видимому вполне удовлетворенный, сказал: «Ну, уважил! Спасибо!» Следует отметить, что у него было в обычае после удачного выступления позвать к себе в кабинет артиста и сказать ему «спасибо».

Он дорожил художественными успехами своего дела и ценил их.

Говорили, что целый ряд лет при начале своего театрального предприятия Зимин нес значительные убытки, которые покрывал за счет своей мануфактурной фабрики, и только в самые последние годы театр начал давать ему некоторую прибыль. Во всяком случае, Сергей Иванович отдавался своей театральной деятельности не в интересах получения дохода, а только ради своей искренней привязанности и любви к оперному искусству.




Культурное назначение




Его театр с честью служил своему культурному назначению. Мало того, что на его сцене выдвинулся целый ряд русских оперных певцов, он дал возможность многим новым оперным произведениям увидеть свет рампы, в то время как на казенную сцену им доступ еще не был открыт. Великим постом до времени возникновения войны, как правило, гастролировать на сцене Зиминского театра приезжали известнейшие итальянские певцы, как то: Баттистини, Ансельми и другие. Я упомянул обо всех партиях, обогативших мой репертуар в течение этого интереснейшего для меня сезона, кроме одной. Это партия Эрекле в опере «Измена», которой дирижировал сам автор — Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов. Об этом спектакле у меня сохранилась память как о чем-то приятном, свежем и легком, причиной чему являлось и участие в нем Михаила Михайловича, обладавшего удивительно добродушным, мягким характером. Я не знаю, мог ли вообще этот человек сердиться, злобиться. Улыбка была обычным выражением его добрейшего лица, он никогда не раздражался, не выходил из себя и, если его о чем-нибудь просили, обычно соглашался, даже в тех случаях, когда был не совсем согласен с тем, о чем его просили. Вопреки всяким ожиданиям театральный сезон первого военного года прошел на редкость оживленно. На фронтах войны лилась кровь, а в тылу и прежде всего в Москве люди почти не чувствовали войны. Казалось, что она где-то очень далеко, и только госпитали для раненых, раскинутые по городу, напоминали о ней. Первое время военных действий, когда русские войска имели успехи как на западном — немецком, так и на южном — турецком фронтах, когда они продвигались вперед, в широких слоях народа настроение подавленности, ощущавшееся при начале войны, уступило место спокойной уверенности в перспективах грядущего. Театральная общественность оказалась вовлеченной в круг происходящих событий только тем, что появились концерты для раненых, устраивались благотворительные концерты в пользу жертв войны. Нельзя сказать, что эти предприятия отнимали много времени и сил от нормально протекавшей театральной жизни, напротив, они имели место, скорее, как бы между делом, от случая к случаю.




Выступления для раненых в палатах




Выступления для раненых в палатах, сплошь заставленных кроватями с лежащими на них искалеченными людьми, особенно с непривычки было делом нелегким. Было больно и как- то стыдно смотреть им в глаза. У кого нет ноги, у кого руки, головы забинтованы так, что видны только одни глаза, многие лежат неподвижно, как бы прикованные к своим постелям. Конечно, несколько смягчали тяжесть впечатления выздоравливающие. Те, хоть иногда и на костылях, передвигались уже сами и охотнее улыбались. Но сердце с болью сжималось и хотелось плакать, когда приходилось видеть, как два человека, лежащих рядом на сдвинутых кроватях, силятся аплодировать: у одного нет правой, а у другого левой руки, и вот они, объединившись, хлопают уцелевшими руками понравившемуся артисту. Я имел большой успех у раненых и удивлялся этому, потому что пел только грустные вещи: окружающая обстановка так действовала на нервы, что я решительно не мог петь ничего веселого. Однажды я высказал свое удивление кому-то из обслуживающего медицинского персонала, и мне объяснили, что причиной моего успеха и является то, что я пою грустные вещи, а раненые, как правило, предпочитают их веселым.

Другой вид театральной деятельности, связанный с войной, заключался в устройстве благотворительных концертов. Помню, театр Зимина устроил на своей сцене веселый концерт, концерт-варьете, в котором программа состояла не из серьезных номеров, а из всяких чудачеств. Так, например, характерный тенор, прекрасный актер Владимир Леонардович Книппер22 и молодой баритон, обладавший беспредельными, блестящими верхами, Тадеуш Орда решили изобразить из себя цирковых клоунов-эксцентриков, причем к участию была привлечена и маленькая, очень забавная собачка Книппера. Я должен был в костюме и гриме Маргариты из «Фауста» спеть ее балладу о Фульском короле. Острота номера заключалась в том, что баллада должна была быть спета в сопрановой тональности. Другие артисты изощрялись в изобретении разных необыкновенных трюков. Таким образом, программа, направленная на увеселение публики и, конечно, рассчитанная на большой материальный успех, давала средства на помощь пострадавшим от войны.




Значительное событие




К интереснейшему и в художественном отношении весьма значительному событию того времени я отношу первое концертное исполнение «Всенощной» Рахманинова. Если память мне не изменяет, с Николаем Михайловичем Данилиным я был знаком еще несколько ранее, как будто, по театру, но он был регентом Синодального хора или, как его тогда называли, хора Синодальных певчих. По высоте хоровой культуры это был изумительный хор, пользовавшийся известностью и признанием не только в России, но и за границей. Его назначение было в исполнении духовных песнопений, которые по преимуществу исполнялись им в церкви, в Кремлевских соборах, когда происходили там торжественные богослужения. Николай Михайлович Данилин был великолепнейшим мастером хорового дела и пользовался большим авторитетом. Он-то и предложил мне принять участие в исполнении Синодальным хором «Всенощной» Рахманинова, в которой есть соло для тенора в сопровождении хора. Данилин объяснил мне, что это соло — «Ныне отпущаеши» — требует очень легкого, прозрачного звучания на высокой тесситуре и чрезвычайно спокойного, широкого дыхания. Предложение было сделано мне. Ознакомившись с номером, я в сопровождении Николая Михайловича отправился на квартиру к Сергею Васильевичу Рахманинову, которая помещалась в бельэтаже дома, находившегося между Страстным монастырем и Страстным бульваром. И в настоящее время этот дом стоит на своем месте, а на месте монастыря разбит сквер площади имени Пушкина. Сергей Васильевич был очень высок ростом, сухощав; продолговатый овал его лица с крупными чертами и строгим выражением больших глаз, коротко стриженная бобриком голова и отсутствие усов и бороды делали его похожим на англичанина. При рукопожатии я был поражен шириной его ладони, еле поместившейся в моей руке. Он был немногословен, и наше свидание носило чисто официальный характер. Мы вошли в комнату, в которой стоял рояль и очень мало самой необходимой мебели. На стенах почти ничего не висело, и все это производило впечатление пустоватости.





Репетиция с хором




Я спел «Ныне отпущаеши», автор прослушал, и без лишних слов, как бы молчаливо, было решено провести репетиции вместе с хором. Я, кажется, никогда не забуду ощущения, испытанного мною, когда я начал репетировать свое соло с сопровождением ангельского звучания мальчиков Синодального хора. Музыкальная красота сопровождения, изображающего как бы легкое колыхание колыбели, предстала во всем своем великолепии, когда я почувствовал ее после холодного фортепьянного выстукивания в непрерывно льющемся, мягком, воздушном исполнении детских голосов. Казалось, что, струясь и переливаясь, звучит сам воздух, как будто издалека доносится нежнейшее ангельское

пение! Страшно было вступать в такое сопровождение своим голосом, а вступив, я в тот же миг почувствовал, что мой голос все-таки тяжеловат и груб и не может гармонически слиться с мягким и прозрачным звучанием хора. Неоднократным повторением мне удалось добиться некоторого успеха, хотя оперная звучность моего голоса, очевидно, не могла в полной мере сливаться с чужеродным для него звучанием несравненного хора.

«Всенощная», вызвавшая огромный интерес, была дважды исполнена в Колонном зале Благородного собрания. Сбор пошел в помощь жертвам войны.

Сергей Васильевич Рахманинов присутствовал на концерте, после которого благодарил исполнителей. Обращаясь ко мне, он своей большой и сильной рукой пожал мою руку.

Второй сезон моей работы в опере Зимина также был довольно насыщенным по своему содержанию. В течение его я спел пять новых партий, и кроме того, мне пришлось много раз выступать вместе с Федором Ивановичем Шаляпиным. Интерес и пользу, полученные мною от этих совместных с ним выступлений, невозможно недооценивать. Спектакли — «Фауст», «Севильский цирюльник», «Юдифь» и прибавившийся к ним в следующем сезоне «Моцарт и Сальери» не забудутся мною никогда.

Это имя в дни моей юности представлялось мне — да и только ли мне? — Не иначе как окруженное каким-то особым, лучистым ореолом. О нем знали и говорили все — от бедных до богатых, от истинных ценителей искусства до простого извозчика, никогда в жизни его не слыхавшего. Известность Шаляпина поистине была огромной, можно без преувеличения сказать, что это был предел популярности.





Злые языки




Правда, злые языки, а были и такие, говорили, что знаменитый артист, время от времени любивший поскандалить, пошуметь, делает это для того, чтобы о нем побольше говорили и писали в газетах, и нужно воздать должное этим последним — они в таких случаях уделяли скандальным похождениям артиста, пожалуй, не меньшее, если не большее, внимание, чем его блестящим выступлениям в театре. Но едва ли нужны были Шаляпину какие-то ни было искусственные меры для возвеличения его персоны. Нет! Если и происходили какие-то «инциденты», вызванные, как говорили тогда, «самодурством» Шаляпина, то они, конечно, имели свои причины, и прежде всего в этом был виноват сам характер артиста — его огромный темперамент, острая нервная реакция порою на какой-то не стоящий внимания пустяк. Конечно, нельзя отрицать и плохих сторон нрава Шаляпина, они у него были и проявлялись весьма бурно, несдержанно. Но если принять во внимание само положение Шаляпина — его огромный успех как артиста, всеобщее преклонение перед ним, то многое в его поведении станет вполне понятным. Быстрая нервная возбудимость, не поддававшаяся, видимо, обузданию, являлась обычной причиной проявления дурных сторон характера. Сам же Федор Иванович объяснял свою нервность тем, что его «травят», «преследуют» и т.д. Трудно судить, насколько это соответствовало действительности. Но кажется достаточной уже самая исключительность положения как артиста, чтобы найти оправдание проявлениям его повышенной нервности.

Однажды кто-то спросил Шаляпина, волнуется ли он при своих выступлениях на сцене. «Безумно!» — ответил Шаляпин. Его собеседник изумился: «Как? Вы? Шаляпин?! Чего же вам волноваться?!» Шаляпин усмехнулся и сказал: «Вот, если бы вас голого в двадцатиградусный мороз посадили на купол Ивана Великого, как бы вы себя чувствовали? Хотел бы я посмотреть, долго ли вы там продержались бы!» Действительно, положение Федора Ивановича было никак не ниже купола Ивана Великого. Достаточно было видеть, чего стоило достать билет «на Шаляпина». Огромное стечение людей выстраивалось длиннейшей очередью, упирающейся в дверь кассы театра.





День перед продажей билетов




Заняв места с вечера перед днем продажи билетов, люди стояли всю ночь в надежде получить возможность послушать Шаляпина. Ни дождь, ни долгое стояние в очереди не являлись преградой для отчаянных энтузиастов! В холодную ночь разжигались костры и усталые, замерзшие люди чувствовали себя счастливыми около них, потому что дверь к кассе была не так уж далеко. Хуже было тем, кто оказывался в конце длинной очереди, они шли на известный риск, потому что, уже подходя к кассе, перенеся муки стояния в очереди, могли оказаться перед фактом: «Билеты проданы»!

Для наведения порядка вместе с публикой у театра дежурили большие наряды полиции.

Конечно, самой неспокойной и беспорядочной частью публики была учащаяся молодежь, студенты. От них всегда можно было ждать нарушения порядка, создания толпы у самого входа в кассу и т.п. Но, пожалуй, самыми организованными и самыми предприимчивыми были барышники.

Их профессиональное умение получать билеты вполне вознаграждало их труды, так как продажа с рук билетов «на Шаляпина» приносила им весьма солидный барыш. И, как ни боролась полиция с этим злом, толку от этого не получалось.

Впервые я увидел его не на сцене. Я встретил его на улице.

На углу Кузнецкого моста и Петровки мне бросилось в глаза, что все прохожие почему-то обращают внимание на какого-то человека высокого роста, одетого в оригинальную шубу мехом наружу. Сама по себе шуба могла уже заинтересовать людей, но, видимо, не она, а сам человек был объектом их внимания. Я тоже остановился и взглянул на богатырскую фигуру, на спину и плечи, мощь которых еще больше подчеркивалась шириной мехового облачения, и вдруг он на один момент повернул лицо в мою сторону. Круглое, блинообразное лицо, скорее бледное, чем смуглое, широкий русский нос с открытыми ноздрями и особенно глаза — светло-серые, какие-то прозрачные, с резко выделяющимися на них черными точками зрачков; взгляд острый и твердый, выражающий уверенность в себе и какую-то царственную гордость! Фотография Ф.И. Шаляпина с дарственной надисью: «Сергею Петровичу Юдину на память о спектаклях в Частной Зимина. Ф. Шаляпин. 1917 январь». Собр. А.В. Николаева замечательном лице! «Шаляпин!» — мелькнуло в моем сознании, и в тот же момент я услыхал около себя шепот: «Шаляпин!», подтверждающий мою догадку.




Известные портреты




Его узнавали и, останавливаясь, глядели ему вслед. Ну как было не узнать его?! Я никогда еще его не видел, но его портреты, так широко известные и в ролях и без грима, делали его лицо таким близким, знакомым!

Но вот наступил день, когда мне довелось услышать пение и увидеть игру Шаляпина на сцене. Это произошло почти случайно, мне не пришлось затратить никаких усилий, чтобы достать билет. Одна знакомая нашей семьи имела абонемент на оперные спектакли в Большой театр и, зная мою склонность к пению, предоставила мне возможность воспользоваться ее абонементом, чтобы попасть на спектакль с участием Шаляпина. Шла опера «Лакме». Место мое оказалось на балконе третьего яруса, в самой середине его, и показалось мне очень удобным. Само собой понятно, что настроение у меня было приподнятое и я ожидал, что услышу и увижу нечто совершенно необыкновенное. Но вот поднялся занавес и действие началось, запели певцы. Я слушал и ждал. Первое действие закончилось, и ничего необыкновенного я не услыхал и не увидел. Сидевшие около меня два молодых человека, по-видимому, театральные завсегдатаи, в разговоре между собой высказывали сомнение, что Нилаканту поет Шаляпин. Один из них настойчиво утверждал, что это Власов, который, по-видимому, заменил Шаляпина. Я уже начал чувствовать разочарование.

Но началось второе действие, и вот оно подошло к знаменитым стансам Нилаканты. Но что же это такое?! Неожиданно мною стало овладевать какое-то необыкновенное чувство: певец пел. его мягкий, бархатный и в то же время широкий голос, заполняя огромный зрительный зал театра, лился непрерывной струей, проникая в душу и всецело овладевая ею. Заключительные фразы первого и второго куплетов прозвучали с такой мощью и широтой, с такой полнотой чувства, что уже не было никакого сомнения. Да! Это он! Это — Шаляпин! Отзвучала заключительная триумфальная нота арии, и зал разразился таким громом аплодисментов, какой редко кто вызывал, кроме Шаляпина.

«Так вот в чем дело! Вот что такое Шаляпин!» — подумал я, продолжая находиться под впечатлением только что пережитого очарования.




Материал для проявления таланта




Спектакль пошел дальше, но, к сожалению, партия Нилаканты невелика и в ней не так много материала для проявления шаляпинского таланта. Но один момент, и притом без единого звука, потряс меня до глубины души. Это было в самом конце оперы, когда Нилаканта узнает, что его дочь Лакме возлюбленным. и. что она умирает. Оставив умирающую дочь на руках ее возлюбленного, Шаляпин-Нилаканта отходит от них в сторону и, стоя спиной, а не лицом, к зрительному залу, плачет! Спина его сутулится, плечи сжаты и дрожат. Он поднимает к лицу подол своего нищенского одеяния и. плачет! О! Это невозможно выразить никакими словами. Уже глаза не могут смотреть на Лакме и ее друга. Они прикованы к плачущему Нилаканте. Сердце сжимается болью и становится понятной трагедия плачущего старика, сразу потерявшего все!

Вскоре мне удалось попасть на «Князя Игоря» с участием Шаляпина. Партия и роль Галицкого оказались чрезвычайно подходящими к характеру артиста, образ получился необыкновенно яркий, выпуклый, и впечатление было еще более убедительное и сильное, чем на «Лакме». Но я не буду описывать и критически разбирать глубину и тонкости шаляпинского искусства. Дань этому в полной мере отдали известнейшие знатоки искусства, критики, многие из которых были его друзьями, безраздельно влюбленными в него. Да, пожалуй, я и не сумею сделать этого, потому что Шаляпин был так хорош на сцене, — как певец и как актер, что не хочется критиковать его, им можно только восхищаться!

Но и на «Игоре», как и на «Лакме», некоторые моменты особенно привлекли к себе мое внимание. Не буду говорить, с каким блеском были проведены сцены с бражниками, с девушками, с Ярославной. Но не могу не сказать об одном, на мой взгляд, весьма важном обстоятельстве: во время пения Шаляпина, и особенно это проявилось на его арии «Кабы мне дождаться чести», мне казалось, что весь стоголовый оркестр,

состоящий из первоклассных музыкантов, как ватагу котят, он посадил в одну корзину и трясет, и бросает по своему желанию в разные стороны — то быстрее, то медленнее, то сильнее, то слабее. И получалось такое полное слияние певца и всего ансамбля, его сопровождающего, такое проявление единой, непоколебимой воли, что просто захватывало дух!




Важнейшая причина




Позднее я понял, что именно это обстоятельство было одной из важнейших причин неотразимого воздействия шаляпинского пения на слушателей. Оно же было и причиной частых недоразумений и ссор с дирижерами, с которыми, несмотря на их авторитет и положение, Шаляпин обращался иногда довольно грубо и бестактно. Это последнее вызывалось характером певца, но суть дела состояла в том, что здесь происходила борьба между ним и дирижером за гегемонию в выявлении творческой воли, и Шаляпин боролся за это с ожесточением, со всей силой своего огромного темперамента. Обладая стальным чувством ритма и непоколебимо веря в верность своего творческого чувства, Шаляпин не допускал вмешательства чужой воли в свое исполнение. Видимо, он отлично понимал, как много он потерял бы, если бы у него отняли право на свободное, без всякой помехи, проявление его творческой воли.

Дальнейшее было весной 1910 года. Управляющий Московскими театрами Сергей Трофимович Обухов после моих удачных проб в Большом театре принял большое участие в моей судьбе. Затруднение состояло в том, что для начала артистической работы на сцене мне явно не хватало необходимой подготовки, в то же время материальное положение, в котором я и семья отца находились, требовало, чтобы я так или иначе начинал работать. К сожалению Обухова, у театра не было фондов, могущих помочь в подобном случае, поэтому [надо было] искать путей где-либо на стороне. Этим и был озабочен Сергей Тимофеевич.

Не знаю, по каким соображениям, он решил отправиться со мною к Шаляпину, к которому он проявлял чувство самого искреннего преклонения. Он произносил его фамилию не «Шаляпин», а «Шеляпин», и эта замена «а» на более мягко звучащее «е» привносила какой-то особый, облагораживающий колорит типично русской фамилии артиста. В то время Шаляпин жил на Скобелевской площади, которая теперь носит имя Советской. На месте дома Московского Совета тогда стоял особняк Московского генерал-губернатора.




Гостиница «Дрезден»




Если встать спиной к нему и лицом к площади, то справа, на углу этой площади и Тверской улицы, находилась гостиница «Дрезден», а слева, на противоположном углу, чуть отступя от него, стоял дом несколько казенной архитектуры, в нем было три этажа, причем нижний в некоторой мере сидел в земле. Бельэтаж с высокими окнами был лучшим этажом — в нем-то и находилась квартира Федора Ивановича Шаляпина. Крыльцо его подъезда выходило прямо на площадь. Войдя по ступеням этого крыльца, мы оказались в прихожей, где нас встретил слуга. Раздевшись, мы не успели еще подняться в комнаты, как оказались перед самим хозяином. Одетый просто, по-домашнему, он очень приветливо поздоровался с моим солидным спутником и, не задерживая взгляда, как бы вскользь оглядев меня, поздоровался со мной. Прошли в комнаты, где встретили уже находившихся там знаменитого художника Константина Алексеевича Коровина и режиссера Большого театра Василия Петровича Шкафера. Оба были большие друзья Федора Ивановича.

На некоторое время обстановка сложилась так, что я оказался собеседником Константина Алексеевича. Это было тем более удачно, что мы же «старые знакомые», да притом еще и оба художники! Дело в том, что Коровин помимо работы в Большом театре в качестве его главного художника, чем он создал целую эпоху в истории декоративного искусства, преподавал живопись в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, а я был студентом этого училища по классу живописи.

Правда, Константин Алексеевич руководил старшим курсом училища, так называемыми мастерскими, а я, посвятив себя пению еще осенью, перестал посещать «натурный класс», являвшийся четвертым курсом, так что знакомство наше ограничивалось поклонами при встречах в коридорах училища. При появлении в училище Коровин порывисто, стремительно проносился по коридору в свой класс, причем на ходу приветливо раскланивался со всеми встречавшимися, совершенно не обращая внимания, кланяются ему или нет.





Ласковая приветливость




Его ласковая приветливость, какая-то постоянная эмоциональная приподнятость, весь его облик, по которому сразу было видно, что это — художник, очень нравилась нам, молодым художникам. Его любили и, конечно, особенно за его живопись, за его колорит, за смелую артистическую манеру письма. Молодежи нравилась его живопись, ее тянуло к такой живописи. Но мы пришли, как видно, к самому обеду, так как вскоре последовало приглашение садиться к столу. В столовой продолговатый стол, спиной к окнам, за узкой стороной стола — место хозяина, по правую сторону от хозяина занимают места Коровин и Шкафер, а слева от него по противоположной стороне стола оказывается место для меня и еще левее для Сергея Трофимовича.

И вот я, двадцатилетний юнец, ничего из себя не представляющий, сижу за столом в такой компании, и странно. почему-то я не чувствовал ни малейшей неловкости, смущения! Как будто все в порядке вещей, как будто так именно все и должно быть! Чем объяснить такое чувство?! Наверное, молодость, еще ничего не узнавшая, еще не имеющая представления о том, что и как в жизни бывает, имеет какое-то особое свойство многое не понимать, многое недооценивать, возможно, что молодые, здоровые, не тронутые травмами нервы на многое не реагируют, и человек ощущает какое-то спокойствие и равнодушие.

Обед носил холостяцкий характер. Никого из членов семьи Федора Ивановича не было, только прислуга подавала блюда.

Подали лапшу, и это меня испугало. Лапша — мое любимое блюдо, когда ее подают, я могу уже ничего больше не есть. А тут еще она показалась мне чрезвычайно вкусной, как не налечь на нее! А ведь после петь придется и эта мысль вызывала некоторое беспокойство.

Хозяин был в хорошем настроении. Он все время занимал своих гостей разными рассказами и шутками и, между прочим, продекламировал мастерски, но с некоторым преувеличенным пафосом стихотворение. Я не помню имени автора этого стихотворения. В нем говорилось о том, что какой-то король обратился к народу с призывом, чтобы кто-нибудь вызвался служить палачом; не помню слов, но помню только рифму: «из долин к королю не пришел ни один!»




Заключительная фраза




Далее слово «цепей» рифмовалось с заключительной фразой: «потому что там нет палачей!» Смысл стихотворения имел явную политическую направленность, что, по-видимому, и стремился подчеркнуть Федор Иванович. И мне как-то сразу стал понятен и ясен характер убеждений Шаляпина, стало ясно, почему он с таким вызовом исполнял «Дубинушку», смело выступая против «тяжкого, векового гнета». Вина на столе не было, но был небольшой графинчик водки, из которого Шаляпин выпил две, едва ли три рюмки. При этом перед каждой рюмкой, взяв ее в руку, он произносил довольно длинный монолог, заканчивающийся возгласом: «Спасите! Талант погибает!» У меня создалось впечатление, что каждая рюмка, опрокинутая им в рот, является редким, как бы исключительным событием. Это как-то не вязалось с установившимся общим убеждением, что «Шаляпин пьет». Сидя с ним за столом и видя как он пьет, я решил, что разговоры о его пьянстве являются далекими от правды. Во всяком случае, и в дальнейшем при встречах с ним я никогда не видел его не только пьяным, но и хотя бы в малейшей мере выпившим.

Во время обеда центром, все время объединяющим присутствующих, все время неизменно являлся хозяин, да это и понятно. Но, занимая и развлекая своих гостей, он как бы играл какую- то роль. В его манере держаться не было естественной простоты и непринужденности. Напротив, декламировал ли он стихи, произносил ли монолог перед тем, как выпить рюмку водки, рассказывал ли анекдот — все это проделывалось с такой театральностью, которая не оставляла сомнения в том, что он играет, продолжает играть, как на сцене, упражняет свое актерское мастерство даже и в жизни. Смотреть на него и слушать чрезвычайно интересно: его интонации, мимика, жесты — все это так богато и многообразно изменяется в соответствии с темой, которой он в данный момент занят. Получается интереснейший спектакль! Но кого же в основном он играет?! Я понял это только позднее. Он играл самого себя, играл Шаляпина, несколько утрируя этот образ.

Я не имею никакого желания поставить это ему в упрек. Шаляпин — прежде всего актер с головы до пяток. Эта черта настолько сильно была выражена в нем, что он не мог не играть не только на сцене, но и в своей повседневной жизни!

 

 
автор :  архив
e-mail :  moscowjobnet@gmail.com
www :  Google plus
статья размещена :  20.10.2019 01:08
   

   
  
   
НАЗАД
   
НА ГЛАВНУЮ
   
   
MOSCOWJOB.NET
Администрация сайта не несет ответственности за содержание объявлений.